ДЗЕН для ВОИНА
Теперь настало время более пристально рассмотреть те идеологические и эмоциональные причины, что обусловили привлекательность дзэн для воина. Напомним еще раз и подчеркнем, что в начале эпохи самураев, в период Камакура, воин, как правило, с пренебрежением относился ко всякой учености и «цивилизованности». Он предпочитал оставаться воинственным, верным древним идеалам «дикарем». Многие рядовые самураи в то время были малограмотными. Конечно, мальчики получали какие-то знания об основных конфуцианских канонах (нередко в чисто пуританско-нравоучитель-ной форме), но уже с юношеского возраста все их внимание было отдано овладению боевыми искусствами. В пятнадцать-шестнадцать лет самурай шел в свою первую битву.
Можно смело утверждать, что в ту пору ни трудновоспринимаемый скриптурализм, ни утонченный церемониал традиций Тэндай и Сингон почти ничего не говорил «ни уму, ни сердцу» самурая. Ведь в начале эпохи самураев большинство воинов просто не имело необходимого для восприятия философии этих школ уровня образования. Лишь много позднее идеи Тэндай и Сингон удостоились внимательного изучения. Казалось бы: зачем воину, чье главное предназначение — в любой момент быть готовым к смерти, такая религия? Но, как мы помним, некоторые герои «Хэйкэ моногатари» в свой последний час обращались к будде Амитабхе, великому сострадательному будде, который спасает все живые существа, несмотря на их грехи и кровавые злодеяния. Возможно, что амидизм и являлся некоей «субверой» самураев, особенно после того, как Хонэн (1133—1212) выдвинул тезис о достаточности искреннего повторения нэмбуцу (Наму Амида Буцу) для возрождения в Западном Раю — Чистой Земле будды Амитабхи — даже самого последнего грешника.
Кроме того, была еще и своя, «национальная» японская религия, позднее получившая известность как синто (Путь богов), божеств которой буддизм воспринял и включил в свой пантеон. Взывая во время сражения к синтоистским божествам, воин обретал покровительство и помощь ками. Ками также обеспечивали преемственность поколений и удостоверяли верность древним традициям. Но, несмотря на все это, именно дзэн стал главной религией самураев, а значит, он воздействовал на воина сильнее и давал ему больше, чем какое бы то ни было другое вероучение.
Можно смело утверждать, что в ту пору ни трудновоспринимаемый скриптурализм, ни утонченный церемониал традиций Тэндай и Сингон почти ничего не говорил «ни уму, ни сердцу» самурая. Ведь в начале эпохи самураев большинство воинов просто не имело необходимого для восприятия философии этих школ уровня образования. Лишь много позднее идеи Тэндай и Сингон удостоились внимательного изучения. Казалось бы: зачем воину, чье главное предназначение — в любой момент быть готовым к смерти, такая религия? Но, как мы помним, некоторые герои «Хэйкэ моногатари» в свой последний час обращались к будде Амитабхе, великому сострадательному будде, который спасает все живые существа, несмотря на их грехи и кровавые злодеяния. Возможно, что амидизм и являлся некоей «субверой» самураев, особенно после того, как Хонэн (1133—1212) выдвинул тезис о достаточности искреннего повторения нэмбуцу (Наму Амида Буцу) для возрождения в Западном Раю — Чистой Земле будды Амитабхи — даже самого последнего грешника.
Кроме того, была еще и своя, «национальная» японская религия, позднее получившая известность как синто (Путь богов), божеств которой буддизм воспринял и включил в свой пантеон. Взывая во время сражения к синтоистским божествам, воин обретал покровительство и помощь ками. Ками также обеспечивали преемственность поколений и удостоверяли верность древним традициям. Но, несмотря на все это, именно дзэн стал главной религией самураев, а значит, он воздействовал на воина сильнее и давал ему больше, чем какое бы то ни было другое вероучение.
Путь к овладению искусством фехтования является исключительно «дзэнским и японским», однако ему можно найти параллели и в других сферах. Возьмем, например, игру на фортепиано (или других музыкальных инструментах). В процессе подготовки к концерту можно выделить три взаимосвязанных аспекта (или этапа). Самая очевидная часть — это сосредоточенная и напряженная техническая работа. (Так и фехтовальщик практически непрерывно тренирует свои удары.) Затем идет запоминание самой музыки, партитуры и звуков. Наконец, должно присутствовать интеллектуальное и эмоциональное овладение содержанием музыки. Что пытается «высказать» музыкальное произведение? Как выразить при игре все звуковые нюансы и таящиеся в музыке чувства? Музыкант должен полностью «отдаться» музыке, ее воплощению, ее голосу, ее настроению.
Когда перечисленные выше составляющие обретают полную духовную и физическую гармонию, сливаются в нераздельном единстве, музыка и музыкант готовы к концерту. Во время концерта (когда наступает «момент истины») музыкант отрешается от сознательных мыслей о том, какие ноты играть, какими пальцами брать тот или иной аккорд, наконец, как, «крещендо» или «диминуэндо», исполнять последовательность нот. Все это уже давно запечатлелось в его сознании и вошло в его тело. Музыка, рождающаяся из гармоничного единства разума и пальцев, чувства и его физического воплощения, оживает. Она предстает одновременно и внутренним, и интеллектуальным творением.
Существовал и еще один аспект «дзэнского» фехтования, необычайно важный, но упомянутый нами лишь мимоходом: как победить страх смерти. Самурай, как профессиональный воин, главной заповедью поведения которого была готовность погибнуть в битве в любой момент, сталкивался со смертью чаще, чем кто бы то ни было. Как любой профессиональный солдат он знал, что смерть является неотъемлемой частью его жизни. Такую жизнь, очень часто заканчивавшуюся преждевременной гибелью, выбирали за многотысячелетнюю историю войн и сражений миллионы и миллионы людей. И тем не менее, всегда ведь остается какое-то сожаление по поводу смерти, какая-то духовная, эмоциональная или даже физическая попытка уклониться, отсрочить момент ее неотвратимого приближения.
Некоторые полагают, что ударить значит ударить:
Но ударить не значит ударить,
а убить не значит убить. Тот, кто наносит удар, и тот, кто его принимает — Они не более чем сон, которого нет.
Эти слова можно рассматривать как дзэнское восприятие «жизни» в целом. В какой степени оно применимо к фехтованию?
Не думать, не отражать — Совершенная пустота:
И все же здесь что-то движется,
Следуя своим путем...
Победу, еще до сражения,
Одержит только тот,
Кто не думает о себе,
Скрывшись в не-сознаниии Великого Первоначала.
«"Если человек находится на распутье жизни и смерти, как должен он поступить?" Наставник отвечает: "Отбрось всякие различения, пусть один только меч безмятежно сопротивляется небу". "Один меч" — это не меч жизни и не меч смерти, это меч, из которого рождается мир двойственности и различении, это сам Вайрочана-будда. Обрети его, и ты узнаешь, как действовать там, где расходятся пути.
Меч здесь олицетворяет силу интуитивной или инстинктивной прямоты... Она движется вперед, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам» (Судзуки).
Впрочем, некоторые дзэнские наставники считали, что за пределами дуализма жизни и смерти существует иная реальность, с которой воин сталкивается лицом к лицу в момент схватки. Кэнсин Уэсуги (1530-1578), великий полководец эпохи Воюющих царств, тоже изучал дзэн. Вот что он говорил:
«Те, кто цепляются за жизнь — умирают, а те, кто бросают вызов смерти — живут. Самое главное — это сознание. Всмотрись в свое сознание и укрепись в нем, и тогда поймешь, что в тебе есть что-то, что выше рождения и смерти, что не горит в огне и не тонет в воде... Тот, кто не хочет расстаться с жизнью и броситься в объятия смерти, не есть настоящий воин» (Судзуки).
Очень нелегко определить, являются ли эти слова простой декларацией самурайской готовности к смерти или гордой констатацией превосходства человеческого духа в его наивысшем проявлении над всеми превратностями жизни, и даже смерти. Или они являются «символом веры» в то, что человек, выходя за пределы создаваемых разумом двойственности и обманчивых различении типа хорошее—плохое, внутреннее—внешнее, человек—космос, жизнь—смерть, по сути, обретает бессмертие? Судзуки в своей интерпретации, о которой мы будем говорить ниже, склоняется к тому, что речь идет как раз о последнем. Интуитивное существование, обретенное через дзэнское пробуждение, позволяет человеку вырваться из дихотомии жизни и смерти. Ведь он уже проник в саму Реальность!
«В постижении искусства ученику следует быть активным и деятельным. Но в поединке сознание его должно быть спокойным и безмятежным, как будто на самом деле ничего не происходит... Он спокойно ступает по земле и не смотрит на противника свирепыми глазами... Он ведет себя так же, как и в обычной повседневной жизни. Выражение его лица не меняется. Ничто не выдает тот факт, что он вот-вот вступит в смертельный поединок».
И что же будет беспокоить его более, чем мысль о смерти, чем само присутствие смерти?
«Не может быть сомнений, что многие воины феодальной эпохи посвящали себя изучению дзэн для того, чтобы обрести состояние абсолютного не-со-знания для исполнения своего предназначения. Общеизвестно, что мысль о смерти является камнем преткновения в исходе поединка жизни и смерти. Преодолеть эту мысль, являющуюся главным препятствием на пути свободного и спонтанного использования приобретенной техники — вот наилучший способ практикования дзэн для воина» (Судзуки).
Таким образом, дзэн тоже внес свой вклад в боевое искусство самураев. Он открыл воину для использования в бою сферу инстинктивно-подсознательного, средоточием которой является хара. По крайней мере, некоторым это позволяло ощутить свое единение с Предельной Реальностью, Пустотой, не-сознанием. Ведь в приведенном выше художественном описании поединка Мусаси с Ганрю состояние сознания первого в решающий момент поединка интерпретируется именно в таком контексте. Более высокий уровень дзэнской «духовности» позволил Мусаси победить превосходившего его в технике Ганрю. Конечно, Мусаси нельзя считать обычным самураем. Он был великим мастером и учителем фехтования,
В целом же для самураев, практиковавших дзэн в эпоху войн (1200-1600), медитация и духовная дисциплина в первую очередь служили средством укрепления того самого «уровня внутреннего самоконтроля», который позволял им оставаться во время сражения невосприимчивыми ко всевозможным внешним обстоятельствам, будь то случайность, желание победить, жажда славы и успеха, а особенно — страх смерти. Интенсивная дзэнская медитация, восприятие дзэнского учения о пустоте различения жизни и смерти и признание настоящего момента действия в качестве единственной реальности должны были вкупе с профессиональной смелостью и подготовкой вылиться во время битвы в непоколебимое презрение к смерти.
Действительно, по мнению некоторых ученых, главная привлекательность дзэнской медитации для самураев состояла в том, что она позволяла им победить страх смерти, той самой смерти, что являлась неизменной составляющей «призвания» воина. Как бы коан и медитативная дисциплина ни улучшали уровень мастерства воина, в первую очередь он желал получить от них некую духовную опору, усиливающую и подкрепляющую волю и желание смерти. Вот как характеризует данное предназначение медитации Эймс:
«Решимость умереть, сила и напряженность этого желания в процессе медитации постоянно укреплялись и становились стержневой нитью опыта бу-сидо. Такова главная составляющая менталъности буси (воина) от момента принятия решения до его осуществления. Намерение должно быть тотальным и всеохватывающим. Оно полностью завладеет воином только после тщательного обдумывания и приятия единственного принципа. "Смерть" становится основным смыслом "жизни"».
Естественно, что постижение самураем данного принципа соответствовало и интересам его господина. Самурай, воспитанный в готовности к смерти, будет лучшим воином. Весьма сомнительно, однако, что обычный самурай переживал опыт фундаментального духовного перерождения, то есть становился «ревностным буддистом» в общепринятом смысле слова, или что он обретал через медитацию глубокое пробуждение. Хотя «аромат» буддизма и все, связанное с ним, несомненно, оказали на самураев определенное влияние. (Судзуки утверждает, что дзэн имел мало или вообще не имел ничего общего с институционализацией и ценностями интеллектуализиро-ванной религии и морали, что дзэн был гораздо глубже (выше?) всего этого.) Самурай вполне мог, не предавая своих религиозных идеалов, призвать на помощь и синтоистских божеств (ками), в частности Хатимана, бога войны, и буддийских бодхисаттв. Менее вероятно, что он, «исповедуя» дзэн для чисто «практических» (психологических) целей, по-прежнему искал прибежища и успокоения в милосердии будды Амитабхи, повторяя нэмбуцу. Скорее всего, одной школы буддизма (дзэн) для него было вполне достаточно.
СОВРЕМЕННАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ
ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ
В средневековой Японии, когда воинское сословие доминировало в политической и культурной жизни страны, а дзэн-буддизм находился в зените своего влияния, ни у кого не вызывало удивления или вопросов то, что именно дзэн как буддийская школа активно участвовал в повышении уровня боевого мастерства воина. Как прежде школы Тэндай и Сингон воспринимались как покровители и защитники страны и ее правителей от напастей человеческих и сверхъестественных, так и теперь дзэн достаточно легко вписался в ту же схему. А поскольку дзэн вышел на первые позиции в то время (начало тринадцатого столетия), когда политическая власть в Японии находилась в руках регентов Ходзе, и поскольку его идеология наиболее соответствовала мировоззрению воина, именно дзэн стал основной религией военного сословия. Причем дзэн не проявлял никаких признаков воинственности или агрессивности: дзэнские храмы не имели огромных земельных угодий (как храмы школ Тэндай и Сингон), а последователи дзэн-буддизма не вынашивали каких-то особых политических амбиций (как представители секты Икко школы Чистой Земли). Случилось так, что дзэнское отношение к жизни оказалось особенно близко характеру правящего воинского сословия и его целям. В результате обе стороны объединили свои усилия, причем ни с той, ни с другой стороны не возникало вопросов о том, как мог мирный и не воинственный буддизм «породниться» с самураями.
Ко времени второй мировой войны дзэн уже никак нельзя было назвать религией солдат, моряков и летчиков, бившихся, как и их предки-самураи, на полях сражений. Как мы увидим, если элементы какого-то вероучения и проглядывали здесь, то это скорее был синтоизм, но никак не буддизм. В сознании гражданского человека, призванного на военную службу, место дзэн заняла «религия» имперского национализма, провозглашавшая высшим и священным долгом служение до последнего вздоха божественному императору, получившему небесный мандат на управление Азией и Тихим океаном.
«У японцев, быть может, и нет философии жизни, но у них определенно есть философия смерти, которая порой может казаться безрассудной. Мировоззрение самураев, глубоко проникнувшихся духом дзэн, распространилось даже среди простого народа. Люди, пусть и не постигавшие Путь воина, восприняли мировоззрение самураев, и готовы были пожертвовать собственной жизнью во имя всего, что они сочтут достойным. Это неоднократно доказывали войны, в которых Япония принимала участие. Один исследователь японского буддизма (сэр Чарльз Элиот) очень удачно заметил, что дзэн, по сути, и есть японский характер».
Судзуки написал это спустя всего четырнадцать лет после окончания второй мировой войны.
Судзуки — вдохновленный дзэнским монахом Сяку Соэном — избрал свой путь еще в достаточно молодом возрасте: он решил познакомить Запад, и особенно американцев, с подлинной природой дзэн-буддизма и японской религиозности. Для целого поколения людей он был главным, если не единственным, интерпретатором дзэн. Многие американцы убеждены, что они узнали о дзэн и японской культуре только благодаря сочинениям Судзуки. Впоследствии появились новые концепции и истолкования дзэн, как в Японии, так и на Западе, но Судзуки до самой своей смерти продолжал оставаться Мастером дзэн, Великим Почтенным мудрецом дзэн-буддизма, добрым и искренним, но с причудливыми и независимыми взглядами — настоящим японцем.
Когда читаешь страницы книги Судзуки, посвященные дзэн-буддизму и искусству меча, то не можешь отделаться от ощущения двойственности трактовки автором и эпохи, и образа жизни воина. В результате смысл некоторых его суждений остается непонятым. Язык рассуждений — обычный, можно сказать «классический» для описания средневековья. Преимущественное внимание Судзуки уделяет обоснованию того значения, которое буддизм имел для воина, особой близости дзэн менталитету воина и той ведущей роли, которую дзэнские наставники играли в его обучении.
Однако большинство практиковавших дзэн мастеров фехтования, о которых он говорит, жили уже в мирную эпоху Токугава, когда поединки с боевым оружием были официально запрещены, а если и происходили, то большей частью на удалении от столицы. К ним прибегали для разрешения споров или чтобы отомстить за нанесенное оскорбление. Большинство же поединков проходило на деревянных мечах, и целью их было утвердить или разрушить чью-либо репутацию фехтовальщика или получить звание «мастера» и право самому преподавать фехтование. Как уже отмечалось, школ фехтования в это время было великое множество. Их насчитывалось несколько сотен, и каждая тщательно оберегала свои приемы и свое мировоззрение. Признанные и известные мастера становились наставниками сегунов или получали приглашения от влиятельных дайме.
Но самое примечательное — это то, что Судзуки удивительным образом соединяет «язык самосовершенствования» с «языком кровавой схватки». Конечно, сегодня главной целью любых боевых искусств является как раз «самосовершенствование», открытие подлинной природы «не-себя» в человеке. Судзуки считает, что на Западе долгое время неправильно воспринимали духовный мир, самодисциплину самураев и понимание ими своего предназначения. И потому он ревностно защищает «философию меча» Кинтаю Хори (1688-1756). Хори писал, что настоящие самураи всегда стремились избегать поединков и стычек: «Меч — нежелательный инструмент для убийства, даже в безвыходном положении. А потому меч должен давать жизнь, а не нести гибель».
Воин с мечом в руках «должен быть высокодуховной личностью, а не символизировать собой жестокость. Разум его един с душой, которая оживляет холодную сталь». Перефразируя уже упоминавшегося нами Итиуна (жившего в эпоху Токугава), Судзуки говорит: «Искусство меча — это, в конечном счете, не искусство убивать; его цель — воспитание нравственного, духовного и образованного человека». Однако столь высокие слова едва ли применимы к рядовому самураю эпохи войн. Вряд ли именно таким хотел стать воин, шедший учиться медитации в дзэнский монастырь, и вряд ли таким хотел видеть его господин. И уж тем более дух этот был чужд наследникам самураев двадцатого столетия, для которых дзэнско-самурайское начало стало «врожденным». Скорее, мы опять имеем дело с «певцом и философизатором» боевых искусств, жившим в мирную эпоху, с его языком и стилем.
Отметим также, что явное невнимание и даже пренебрежение Судзуки к историческому контексту приводимых им примеров «подлинно дзэнского фехтования» вполне согласуется и с его концепцией природы дзэн-буддизма в целом. Вся внешняя оболочка дзэн — организационная, культурная, литературная, ритуальная — является для него чем-то совсем незначительным. Он рассматривает дзэн как опытно-экзистенциальное воплощение самой истины, как безвременную сущность; человек якобы обретает со своим внутренним «я», а затем воплощает его во внешнем мире, каким бы этот последний ни был. Такой дзэн на самом деле не имеет истории.
Такая философия не только приводит выросшего на западной истории и культуре человека к непониманию и смущению, но и является непоследовательной сама по себе. Конечно, даже в эпоху войн, быть может, кто-то и говорил о развитии и обретении через фехтование своего «подлинного я», но таких находилось очень и очень немного. Большинство рядовых самураев, находивших в дзэнской медитации практическую помощь для исполнения ими своего главного предназначения, едва ли имели какое-либо представление о тех высоких духовных благах, которые проповедует явно идеализированная концепция Судзуки. Она справедлива лишь в отношении достаточно позднего периода.
По мнению Судзуки, главное отличительное качество дзэн — это опора на внутреннее, инстинктивно-интуитивное начало и развитие его в противоположность внешнему, интеллектуальному, рационально-концептуальному. Таким образом, Восток — и дзэн как воплощение восточной мудрости — противостоит в обретении знания и постижении истины интеллектуально-моралистичному Западу. И этот контраст находит свое наиболее яркое воплощение именно в синтезе дзэн и искусства меча.
Судзуки полагает, что рационально-концептуальное познание всегда дает недостаточно глубокую и недостоверную картину актуального мира, подменяя реалии идеями и тем самым уводя «мыслителя» и наблюдателя от подлинного. «Из-за концептуализации наш чувственный опыт дает нам неверное представление о мире. Мы видим гору, но не в состоянии узреть ее в ее истинной таковости». Для Судзуки «таковость» означает непосредственное, не интерпретируемое чувственное восприятие горы без всякой концептуализации типа «гора» или «большая гора» и эмоциональных оценок, которые могут быть вызваны любовью или нелюбовью к горам. Знание вещей, в подлинном смысле, является для него «опытом переживания их в актуальной конкретности. Книга о приготовлении пищи не сможет утолить наш голод».
Поэтому любой человек, в том числе и фехтовальщик, практикующий свое искусство, желающий обрести глубочайшую истину и подлинную реальность и жить в соответствии с ними, должен следовать не разуму, но интуиции, сосредоточенной в хара. Конечно, разум имеет важное коммуникативно-утилитарное значение, но что касается вопросов великой сансары-нирваны, иллюзии и просветления, жизни и смерти, с которыми воин сталкивается ежечасно, то тут внутренняя правота является куда более глубокой и фундаментальной, чем рационально-концептуальная правильность. Интуитивно воспринятые Истинное и Реальное гораздо более аутентичны, нежели созданные разумом понятия или формулировки. Судзуки уверен, что инстинктивно-интуитивное не есть всего лишь выражение внутренних животных устремлений человеческого существа, того, что христианская традиция называет «плотью». Отнюдь нет. Этот уровень несравненно глубже животного уровня чувства и существования, он трансцендентен последнему, но все же ближе к нему, чем к холодному рассудку. Он проникает в первозданную бездну существования как такового и позволяет человеческому индивидууму достичь высшего «я», то есть обрести собственную изначальную природу. Физические проявления индивидуальности не презираются — многие воины вступали на стезю «отрицания данности», то есть становились монахами, но уже в преклонном возрасте — ибо они также служат духовным целям.
Судзуки жаждет представить дело так, чтобы внутренний инстинкт самурая, воспитанного в дзэнской культуре, не считался бы «извиняющим» жестокое и беспощадное убийство. Ведь эго так или иначе ищет самосохранения, даже если и не признает это необходимым. Самурай, практикующий дзэн, способен «пожертвовать всеми импульсами, идущими от инстинкта самосохранения». Кроме того: «Сознание воина должно быть полностью свободно от эгоистичных аффектов и рассудочных расчетов, дабы "изначальная интуиция" могла возобладать и проявить себя во всем блеске». И, наконец: «Меч, поэтому, есть инструмент уничтожения эго, которое есть корень всех ссор и поединков». Судзуки уверен, что ни один самурай не находил удовольствия в том, чтобы искать ссоры. Самурайским идеалом был человек, отвечающий за свои поступки, гражданин, чей долг — сохранение мира и порядка.
Но еще более интересно то, как Судзуки говорит об «эгоизме» настоящей боевой схватки. Здесь манифестацией «я» он называет желание победить во что бы то ни стало, мысли о жизни и славе для себя (и своего клана?), словом, любое другое состояние, кроме как состояние «бессознательной» безрассудно убивающей машины-автомата. Только когда воин утратит свое «я», перестанет «думать» о приобретенных навыках, необходимых действиях и о том, как реагировать на ту или иную ситуацию, только тогда он сможет превзойти свое «эго» и полностью объединиться с самим действием, достигнув тем самым высшего дзэнского совершенства. «Отказ от собственного я,— говорит Судзуки,—превращает убивающий меч в "дарующее жизнь" орудие справедливости». (Справедливости по отношению к кому, позвольте спросить?) Конечно, в момент отчаянной схватки многие действия в каком-то смысле являются «бессознательными» — в пылу сражения человек неизбежно забывает о себе, о своих чувствах, о времени и месте. Но говорить об этом как об «отсутствии я» в этическом смысле, как о наивысшем исполнении священного предназначения — такого определения западный мир принять не сможет.
Другой Судзуки, Сесан (1579-1655), живший за триста лет до уважаемого доктора Судзуки, тоже говорил об «утрате я» самурая, но несколько иначе. Как-то он посоветовал молодому самураю, который хотел постричься в монахи (как и сам Сесан), не делать этого, ибо нигде нельзя практиковать «отказ от я» лучше, чем на службе своему господину. Ведь только там самурай сможет отдать за него жизнь. И далее он продолжает: «Нигде нельзя постичь жизнь и смерть (сансара) полнее, чем на Пути самурая. Когда же человек постиг жизнь и смерть, Путь неизбежно окажется воплощенным».
«Человек, глубоко постигший искусство (в дзэнском аспекте?), не применяет меч — противник сам убивает себя; когда же человек использует меч, он "заставляет" его давать жизнь другим. Когда есть приказ убить, он убивает; когда есть приказ подарить жизнь, он дарит жизнь. Убивая, он не думает об убийстве, даруя жизнь, он не думает о дарении жизни. Ведь и убийство, и дарение жизни происходят без участия "я"» (Судзуки).
Против подобной «логики» создания дзэнского «неповторимого творения» воином, практикующим дзэн и потому вдохновленным, или, лучше, не вдохновленным дзэнскими идеалами, возразить нечего. Можно питать смутную и неопределенную надежду на то, что «дзэнский» меч будет функционировать как орудие «правосудия», по крайней мере, в нравоучительно-моралистическом смысле слова. Но уж совершенно нет никакой необходимости ставить эту его «функцию» выше привычных нам этических суждений. Более полное рассмотрение выдвинутых в данном пассаже положений мы на время отложим, а пока обратимся к еще одной — и, пожалуй, самой фундаментальной — стороне рассуждении Судзуки.
КОСМИЧЕСКОЕ ПОДСОЗНАТЕЛЬНОЕ
Итак, Судзуки утверждает преимущественную ценность внутреннего, то есть не-индивидуалистического сознания, которое воспринимает Реальность в ее подлинной «таковости» без каких бы то ни было фальсифицирующих наслоений. Именно инстинктивное и интуитивное восприятие и развивала в воине дзэнская медитация. Она позволяла воину молниеносно и гибко, «без я», то есть без мысли о победе и поражении, жизни и смерти реагировать на происходящее. Судзуки считает, что внутренне-интуитивная практика воина, обогащенная опытом дзэн, кроме того что она является ценной сама по себе, еще и свидетельствует о наличии гораздо более глубокой, в сравнении с просто подсознательными ресурсами, силы Истины-Реальности.
Западный язык, описывающий подсознательное, и даже коллективное бессознательное Юнга, Судзуки находит полезным и суггестивным, но недостаточным для проникновения в суть вопроса. Он уверен, что наиболее оптимальным в психологическом смысле был бы термин «космическое бессознательное». Что же это означает? В главе «Дзэн и хайку» Судзуки пишет, что у каждого, даже самого обычного человека, «в бессознательном скрывается нечто, что спрятано от поверхностного уровня сознания». Он не имеет в виду сокрытые и загнанные страхом внутрь побуждения фрейдовского эго:
«Достичь основ собственного существования — значит полностью очистить бессознательное от эгоизма... ибо эгоизм проникает и в так называемое бессознательное. Необходимо, чтобы "космическое бессознательное", а не "коллективное бессознательное", проявляло себя во всей своей безграничности. Вот почему дзэн-буддизм так подчеркивает значимость "не-сознания"... в котором мы, обнаруживаем беспредельное богатство (внутренней силы)».
В другом же пассаже язык еще более «запредельный». С глубоким почтением к тому, что не может быть познано интеллектом, Судзуки говорит: «Неизведанное может быть названо Небесным Разумом, Природой, Истиной или Первичным Сознанием, Дао, Богом, Бессознательным, или Сокровенным Я».
Именно неинтеллектуализированная интуиция позволяет нам соприкоснуться с этим неизведанным, которое порой называют природой будды. Когда человеком руководит интуиция, пусть даже в такой ограниченной сфере, как фехтование или «момент истины» матадора, то тогда в человеческом духе проявляется заключенный в нем Небесный Разум, Бог (в буквальном смысле), Пустота или природа будды. В дзэнском же смысле такое сознание должно пронизывать все наши действия. В другом пассаже, не связанном, правда, с искусством меча, Судзуки пишет о «жизни», которая превращает самое обыденное действие — например, чаепитие — в манифестацию Предельной Реальности:
Вечность возможна лишь в средоточии жизни и смерти, в самом течении времени. Во времени я поднимаю палец руки, и вечность танцует на его кончике... Это отнюдь не символизм. Для дзэн в этом заключен актуальный опыт».
Очевидно, что выраженное Судзуки дзэнское «обоснование» отличается от христианского оправдания «справедливой» в нравственном отношении войны. Если исходить из западных норм логики и морали, то получается, что дзэн отказывается от каких бы то ни было социально-рациональных стандартов суждения. Предполагается, что воин, воспитанный в духе дзэн, не будет использовать свое искусство для «злых» и «несправедливых» в западном понимании целей, для мести или других, пронизанных духом ненависти действий. Но подобный «дуализм» не только не решает сути вопроса, но и не отражает подлинной природы самого дзэн-буддизма.
Об этом ясно свидетельствуют следующие высказывания Судзуки. В самом начале главы о проникнутом духом дзэн искусстве меча он стремится противопоставить вос-точно-дзэнское начало западному греко-христианскому:
«Может показаться странным, что дзэн-буддизм проник в дух японского военного сословия. Ведь буддизм, в каких бы. формах он ни получил распространение в различных странах, остается в первую очередь религией сострадания... Но в Японии дзэн буквально с самого начала своей истории вошел в жизнь самураев. И хотя он никогда активно не побуждал их к исполнению своего предназначения, он поддерживал воинов, когда им по той или иной причине приходилось исполнять его».
Чуть ниже Судзуки, по сути, бросает вызов всем западным социально и рационально ориентированным понятиям типа «правильное—неправильное», «хорошее— плохое», «справедливое—несправедливое», «человечное— бесчеловечное» и их применению к поступкам человека — и самураев особенно. И затем дает собственное понимание фундаментального дзэнского отношения к человеческим делам и институтам:
«В дзэн нет специальной доктрины, или философии, нет набора понятий или интеллектуальных формул: дзэн лишь пытается через особый интуитивный тип понимания (стирающего в мысли различение жизни и смерти) вырвать человека из круговорота рождения и гибели. Вот почему дзэн так легко и гибко адаптируется к почти любой философии и нравственной доктрине, по крайней мере, пока он не пересекается с другим учением об интуиции. Он может соединяться с анархизмом или фашизмом, коммунизмом или демократией, атеизмом или идеализмом, любым политическим или экономическим догматизмом. Он обладает неким революционным духом, и когда ситуация заходит в тупик или приближается катастрофа, дзэн предъявляет свои права и оказывается разрушительной силой».
Никаких исторических примеров этого «революционного духа» не приводится, за исключением разве что последнего заявления, что «эпоха Камакура (регентство Ходзе) находилась в этом отношении в полной гармонии с мужественным духом дзэн», что является достаточно бездоказательным. Просто военные правители Камакура нашли дзэнскую дисциплину близкой воинскому образу жизни и способной быть адаптированной к нему. Едва ли в данной ситуации именно дзэн был определяющим фактором.
А вот как Судзуки подводит итог своим рассуждениям об истине дзэн:
Очевидно, что для Судзуки истина дзэн может быть обретена только внутренним «чувством». Не существует ни каких бы то ни было внешних признаков, по которым можно было бы распознать или выявить дзэнскую «правоту», ни социальных либо этических стандартов, которые можно было бы к ней применить. Все это принадлежит к внешней, непредельной концептуально-рациональной сфере. Что именно делает человек — не важно, важно лишь как он это делает. Существует только внутренняя правота дзэнского действия, которой оправдывается и даже вдохновляется убийство другого самурая (и не только самурая?), вечная правота, не имеющая ничего общего с обычной человеческой добротой и справедливостью. Эта «правота» превозносит разящий удар меча и превращает его в великолепное произведение искусства, и даже преобразует его в «дарующее жизнь» деяние. Остается только спросить: кому же даруется жизнь?
Если принять слова Судзуки за адекватное изложение истины дзэн, то возникают как минимум два важных вопроса. Как же узнать, что те или иные мотивы или побуждения являются подлинным выражением того самого внутреннего подсознательного, которое есть голос Реальности, есть природа будды? Разве человеческое подсознательное или бессознательное, даже если человек пытается проникнуть (как Судзуки) за его пределы к космическому бессознательному, не определяется в той или иной степени историческими и культурными условиями? Разве устремление к глубинам подсознательного и совершенно спонтанные действия практикующего дзэн японца приведут к тем же самым результатам, что и подобные же устремления христианина-пятидесятника? Если нет, то что же: каждый вправе следовать своей собственной «глубочайшей истине» вне зависимости от того, какое она оказывает воздействие на других? А как же нам отличить низменные инстинктивные желания от вердикта подлинного подсознательного, если мы не желаем соотносить их с социальными и нравственными нормами великих религиозных и гуманистических традиций человечества? Неужели деперсонализированного, не направленного на эго, лишенного «я», инстинктивного действия Судзуки достаточно для того, чтобы однозначно и бесповоротно удостоверить эту «правоту»?
Несомненно, что проживание в течение какого-то времени в монастыре, погруженность в его атмосферу и дисциплину оказывали на самурая и нравственное, и социализирующее воздействие. О суровом, аскетическом окружении и строгих порядках мы уже говорили. Но монастырю были чужды запугивание подчиненных и подавление авторитетом, грубость и оскорбления. В нем царили дух равноправия (за исключением отношения к наставнику) и объединявшее всех упорство и целеустремленность. Здесь скрыто господствовал конфуцианский кодекс высоконравственного поведения, ибо, как мы помним, многие первые дзэнские наставники в Японии были китайцами. И хотя внешне дзэн достаточно свободно и порой даже пренебрежительно относился к условностям морали и этических диктумов, в действительности в дзэн-ском монастыре присутствовала суровая конфуцианская нормативная нравственность.
Однако это вряд ли доказывает, что дзэн имел свою собственную этику. Во время пребывания в дзэнском монастыре воин глубже приобщался к проникнутым самурайским духом культуре и традициям средневековой Японии и становился если не «большим» буддистом, то уж точно «большим» японцем. Таким образом, этика меча по крайней мере на время стала этикой дзэн-буддизма, не столь уж далекой от конфуцианской этики государственного управления, которая была принята сегунатом Токугава в качестве идеологии и которая внешне мало проявляла свою «буддийскую» сторону. Ведь дзэн, лишь в незначительной степени опиравшийся на скриптураль-но-литературную и ритуальную традиции, не мог время от времени «проверять» собственную приверженность буддийскому учению. Одним словом, дзэн не обладал какими-либо присущими только ему этическими характеристиками или «внутренним стержнем». В историческом плане он представляется по преимуществу психотехникой, ставящей целью максимизировать внутреннюю энергию, какова бы ни была ее направленность. Если бы дзэн не попал под защиту японской культурной среды, кто знает, куда бы он «направился»?